В эту минуту то ли скрипнул стул, на который я облокотился, то ли раздался другой звук, только мать, стоявшая ко мне спиной, вдруг резко обернулась и, видимо, спохватившись, что наболтала лишнего, попросила меня очень ласково:
— Иди сюда, Нинетто, подавай мне книги, а я буду их протирать и ставить на место.
Я принялся помогать матери, смущенный тем, что невольно ее подслушал.
— У каждого есть свой пунктик, — говорит между тем мать, глядя на меня как-то рассеянно. — Отец твой, раз уж мы об этом заговорили, обложился путеводителями и справочниками, а ездить — не ездит. И знаешь почему?
Я не верил своим ушам. Как не ездит? А наши экскурсии в Люцерн, в Берн — разве она забыла? Мы же там все достопримечательности осмотрели: в Люцерне умирающего льва видели, комнату смеха, ущелье великанов, в столице, за длинным высоченным мостом, — медвежью яму. И в Шафхаузене мы побывали, где водопад; он копия Ниагарского, только в миниатюре.
Но размышлять про себя — одно, а говорить, что думаешь, — совершенно другое. Мне хотелось крикнуть матери: «Ну-ка, выкладывай все начистоту!» И мать словно прочитала мои мысли.
— Угадай, — говорит она мне с хитрым видом, — кто в трактире меньше всех пьет? Конечно, трактирщик, если он не чокнутый и соблюдает свою выгоду. Теперь возьмем кого-нибудь другого, скажем железнодорожника, вроде твоего отца. Он глотает дым по восемь, а то и по десять часов в сутки — висит на лесенке паровоза, ходит по путям, прицепляет и отцепляет вагоны. А вагоны, какими бы чистенькими они ни казались снаружи, всегда воняют копотью и машинным маслом. Хорошо, а теперь представь себе, когда такой человек получает несколько дней отпуска, может он сказать себе: «Поеду-ка я на поезде туда-то и туда-то, прокачусь в свое удовольствие»? Не знаю, понятно ли я говорю?
Чего тут непонятного? Яснее ясного, как всегда. Рисовать картины она умеет, а вот связать одно с другим — что-то не очень.
— А помнишь, — вырвалось у меня, — еще давно, когда мы говорили про Геную и генуэзский порт, он сказал, будь у него такая возможность, он вернулся бы туда не задумываясь, даже пешком.
— Будь у него такая возможность! Ну разве я не права? Он всегда себе найдет отговорку.
Ее рука треплет меня по голове, ерошит волосы.
— Чего надулся, головастик? — спрашивает она, заглядывая мне в глаза. — Хочешь, я с ним поговорю? Идет? Так что он тогда сказал? «Не задумываясь, даже пешком»?
Ставни распахнулись, и над террасой одного из домов я увидел сине-фиолетовую полосу — границу горизонта.
— Море! — воскликнул отец. — Вот оно, море!
Через всю террасу висели на веревках развевающиеся простыни. Временами доносилось их хлопанье на ветру.
— Северо-западный, — сказал отец. — Не испортилась бы погода.
Гостиница называлась «Нептун». Последний этаж. Шестой. Узкая комната больше походила на коридор, чем на гостиничный номер: кафельный пол, у стены в ряд две кровати.
— По-моему, чисто, — заметил отец, — да мы ведь и не надолго — переночуем только…
Я прилип к окну. Немного кружилась голова, виски занемели, как от холода, — наверно, сказывалась усталость.
— Поторапливайся, — говорит отец. — Сейчас пойдем. Геную надо увидеть с моря, тогда только оценишь ее красоту. А гулять по городу — все равно что по лесу ходить: одно дерево похоже на другое, общей картины не хватает…
Долго ли умыться, вытереть лицо и руки полотенцем, оставляя на нем грязные следы — следы копоти и сажи? Я смотрю на отца: он уже прихорошился, тщательно причесал усы.
— Что-нибудь не так? — спрашивает он. И улыбается.
Интересно, что бы он сказал, если бы узнал о нашем с мамой секрете? Сейчас не время это выяснять. Можно было, конечно, поговорить в поезде, но у меня не хватило смелости. Например, по пути из Тортоны в Геную, когда я закрывал окно, в которое летели искры и угольная пыль — наверно, из-за того, что мы ехали в первом вагоне…
Неизвестные места, незнакомые названия. Из Тортоны в Асти. Из Асти в Тонко, у нас там, оказывается, родственники. Сначала часа три поездом, потом столько же автобусом. Отец в отличном настроении: прибытия, отправления — все минута в минуту, строго по расписанию, в чем он, поглядывая на свои часы («Смотри-ка, надо же!»), каждый раз убеждался.
Заранее уведомленные открыткой, родственники встретили нас на автобусной остановке. Объятия, поцелуи. Деревня состояла из вытянутых приземистых домов, мы прошлись по ней, заглянули в лавку, где отец всех угостил вином. Самыми близкими из родни были двоюродные братья, оба примерно того же возраста, что и он, но выше ростом, хорошего сложения, с красивыми открытыми лицами.
— Вот он какой, наш швейцарец, — приговаривали они, обнимая отца за плечи. А все остальные, в том числе мальчишки и девчонки — дети двоюродных братьев, — удивлялись, что швейцарец ничем, абсолютно ничем не отличается от их односельчан. Говорили они на местном диалекте, напоминавшем французский язык, а отец отвечал им то по-нашему, то по-итальянски.
К праздничному ужину зарезали кролика и несколько кур, за столом, на котором стояла целая батарея бутылок, собралось человек двадцать, а может, и больше. Мало-помалу все разговорились, слышались крики «ура», смех, хлопки пробок. Один тост сменялся другим. Дети тоже пили вместе со взрослыми, а один из родственников каждый раз наполнял их стаканы, правда всего на четверть.
— Моему чуть-чуть, на донышке, — предупредил отец.
Это было первое в моей жизни вино. Не могу сказать, чтобы оно мне понравилось или, наоборот, показалось невкусным — слегка пощипывало в горле, и только.