И тут мне снова припомнилась история с лыжной мазью. Однажды в зимние каникулы мы провели вместе несколько дней в горной хижине, я уже тогда, задолго до всеобщего увлечения этим видом спорта, занимался бегом на длинные дистанции и после каждого пробега покрывал лыжи новым слоем мази. Как-то я вскинул их на плечо, когда мазь еще не совсем просохла, и на шарфе, рядом со слоником, появились коричневые пятна, которые я, как ни старался, так и не смог вывести.
Когда я снял трубку, чтобы позвонить прокурору, моя рука дрожала. До сих пор мной руководило какое-то смутное чувство, предположение: если вдруг шарф в шкафу у прокурора окажется с коричневыми пятнами, то незнакомый мне немец, выходит, повесился на моем шарфе и между нами существует какая-то связь. Эта мысль была столь абсурдна, что мне тут же захотелось услышать ее опровержение, и я набрал номер прокурора.
— Что ты знаешь об этом шарфе? — спросил он, услышав мою просьбу.
— Посмотри, нет ли на нем коричневых пятен, — настойчиво попросил я.
Прокурор встал и отошел к шкафу. Через минуту он вернулся к телефону.
— Да, — сказал он, — на нем есть коричневые пятна, но что ты зна…
— Оставь, ради бога. — Я положил трубку.
Вечером прокурор явился ко мне домой. У него был озабоченный вид.
— Тебе придется рассказать мне все, что ты знаешь об этом шарфе, — потребовал он.
— А ты мне все рассказал об этом деле? — спросил я.
Он помедлил.
— Нет, — ответил он, — я не могу этого сделать.
— В таком случае и я не могу, — отрезал я, и на этом наше свидание закончилось.
Лишь некоторое время спустя я задумался над тем, что, собственно, помешало мне рассказать ему обо всем. У меня не было причин скрывать от него что-либо, в конце концов, это самоубийство не имело ко мне никакого отношения, кроме того, что я, по-видимому, оказался в самом начале цепи, звенья которой, причем звенья наиболее важные, были мне неизвестны. Но теперь мне захотелось узнать правду, я чувствовал, что прокурор мог бы рассказать мне о том, о чем рассказывать ему не положено, разве что в обмен на тайну, которой я владел только наполовину. Как он был прав, когда говорил о бремени нераскрытых дел! И хотя выяснение обстоятельств, с которыми я случайно соприкоснулся, лично мне ничего, абсолютно ничего не давало, мне вдруг невыносимо захотелось узнать, что же произошло с этим шарфом.
Прежде чем связываться с педиатром, я попытался еще раз оживить в памяти переживания, имевшие отношение к шарфу, и тут сразу всплыло нечто, что я до сих пор упускал из виду. У женщины за прилавком киоска был необычный, пронизывающий насквозь взгляд. Волосы уже поседели, но глаза глядели молодо, ей было тогда около пятидесяти, и она мне что-то сказала, когда я покупал шарф, даже обвязала им мою шею. Что же, черт возьми, она произнесла, вглядываясь в меня? Учитель французского языка, опекавший нас в путешествии, стоял рядом и потом несколько раз полушутливо-полусерьезно повторил эти слова всему классу, потому что женщина употребила не совсем обычную глагольную форму… Какие формы французского глагола больше всего досаждали нам в школе? Сослагательное наклонение? Да, оно, и тут я вспомнил. «Qu’il aille chercher son maître!» — сказала она. («Пусть он найдет своего хозяина».) И когда я в шутку сказал: «Il l’a déjà trouvé» («Он его уже нашел»), она спросила: «Est-ce que vous en êtes sûr, jeune homme?» («Вы в этом уверены, молодой человек?»). Неужели эта женщина с пронизывающим взглядом знала наперед, что ее шарф станет первым звеном целой цепи событий, и даже хотела этого? Неужели последнее звено цепи интересовало ее больше самого шарфа? Неужели у нее была определенная цель? Ни на одном рынке я не встречал больше киоска, в котором торговали бы одними только шарфами. Вероятно, этим нельзя было даже прожить.
Наконец я позвонил педиатру и попросил разрешения заглянуть к ней в конце приема. Она согласилась, и в тот же день я сидел перед ней в кресле пациента, которое предназначалось скорее для родителей, чем для детей, и рассказывал о том, как я совсем недавно узнал, что у нас есть общая знакомая. Я поведал ей о своем первом увлечении и спросил, помнит ли она о том шарфе. Врач сначала обрадовалась, когда я назвал имя, люди всегда радуются, неожиданно узнавая о своих знакомых от других людей, ведь среди тех, с кем поддерживаешь отношения, живешь как в сплетении улиц, которые исходил не до конца. Но когда я упомянул о шарфе, она смутилась.
— Вы его кому-то отдали, не так ли? — осторожно осведомился я.
— Да, — сказала она, — я подарила его одному человеку.
— Могу я спросить — кому?
Она задумалась на миг, взглянула мне в лицо и сказала:
— Нет. Мы слишком мало знаем друг друга. Я не могу этого сделать.
Я снова столкнулся с тайной. На вопрос, почему я им интересуюсь, я ответил, что речь идет о человеке, повесившемся на этом шарфе, и я просто хотел бы знать, каким образом шарф попал к нему в руки. Она едва заметно побледнела и спросила, кто же на нем повесился.
— Арестант в камере предварительного заключения.
— О, — простонала она и закрыла лицо руками. Но даже когда я сказал, что все это я выясняю для себя лично, а не для общественности или по чьему-либо поручению, она осталась сидеть в прежней позе и не произнесла больше ни слова.
Но я и так знал достаточно. Очевидно, шарфу было предназначено идти к своей цели через дружеские связи и любовные истории. Такая история случилась и с педиатром, видно, на ее пути встретился кто-то, кто имел дело с заключенными, и она явно боялась, что ее возлюбленный окажется причастным к убийству. Но кто он? Был ли у немца адвокат? Я еще раз позвонил своему другу, прокурору, но неожиданно для себя самого спросил у него совсем о другом: я попросил у него фотографию подследственного.