— Турок, — кричал он, — Турок — скотина! Да, да, настоящая скотина, пес!
Он выбежал и хлопнул дверью. С шумом и грохотом, воя, бросился он в ночную тьму.
Во «Льве» все давно уже сидели за столом — Хаберноль, хозяин и Келин. Молча тянули красное вино, и только один раз Хаберноль, склонившись над своим стаканом, пробормотал, что не худо бы узнать, как там обстоят дела у учителя. Келин взял это поручение на себя.
— Учитель, — сказал он, — в общем-то, молодчина, парень что надо. Всегда был таким… Да вот бабы… — махнул он рукой, медленно поднимаясь из-за стола.
Усмехаясь, он вскоре вернулся обратно.
— Вот ваш Фунзи обрадуется, — обратился он к Хабернолю, — к дверям школы кнопкой прикреплена записка: По причине заболевания жены учителя начальная школа временно закрыта.
— По причине, — повторил Хаберноль и постучал себе по лбу пальцем. — По причине!.. Типично! Типично учительское слово.
Но трактирщик, который обычно, что бы ни сказал Хаберноль, имел привычку поддакивать, заявляя: «Да, вообще-то, конечно, ваша правда», на этот раз молча взглянул на свою жену. Она стояла за стойкой и полоскала в тазу пивные кружки. Потом стряхивала с них капли и подносила одну за другой к неоновой сушилке, свисавшей на цепях с потолка. Келин толком не знал, что так омрачило Хаберноля. Он подошел к музыкальному автомату и склонился над ним, как священник над алтарем. Лицо его озарил свет лампочки, горевшей под диском. Он поднял руки вверх и шепотом, шепелявя, прочел название пластинки. Никто не рассмеялся, хотя голова его тряслась, когда он сказал:
— На той неделе поминки небось справлять будем! А, хозяйка?
Трактирщик напомнил про полицейский час, Хаберноль уже поднялся из-за стола, а трактирщица бросила на него взгляд, не предвещавший ничего доброго.
— Жизнь, — сказал Хаберноль, — слишком коротка, чтобы пить плохое вино.
Свой стакан он так и не допил, и трактирщик выплеснул остаток вина.
Стулья в трактире стояли уже на столах, реклама пива над входной дверью погасла.
Неделя подходила к концу. Медленно тянулись дни, и все же словно скользили. Из капельницы все капал и капал раствор. Когда бутылка опустошалась, Фридель заменяла ее другой, полной, словно солнечные часы переворачивала. Пластмассовая фляжка сначала постепенно расправилась, потом наполнилась до половины. После воскресной мессы умирающую соборовали. Старый патер стоял возле ее постели и молился: вечный свет, да воссияет ей.
Кто когда-нибудь сидел у постели умирающего, знает, что время теряет здесь само собой разумеющуюся реальность.
Кто сидит в доме умирающего у его постели, кто ищет слова, напрягая изо всех сил свою способность мыслить, чтобы не сойти с ума, не усмехнуться дурацкой усмешкой, тот знает — будь то учитель начальной ойтельской школы у постели своей жены или я у постели моего брата (о чем я хотел написать, но так и не смог), — что умирающий человек становится ему чуждым, потому что он порождает тишину — торжественную тишину.
Тот, кто сидел рядом с умирающим и присутствовал при приближении смерти, тот по-своему слышал — ну да, слышал! — эту мертвую тишину.
Сидишь, время от времени смотришь на стрелки и удивляешься, что не заметил, как пробежали часы. Или же ты убежден, что просидел уже здесь, у постели, много долгих, горьких часов, а стрелки показывают, что прошло всего лишь несколько коротких минут, и ты встряхиваешь часы — они, видно, остановились; и кажется — нет, больше тебе не выдержать этой тишины, надо крикнуть, что-нибудь сделать и ничего, ничего больше не знать об уходе, о смерти. Здесь только время теряешь. И не успев так подумать — пугаешься. Мертвый дом, каменный склеп… Но что это?.. Тихий стук в стену. Не сама ли смерть стучится? Усмехнувшись, уверяешь себя, что в тишине ведь слышны все звуки и шорохи, заглушенные деловой сутолокой дня. Наверно, это насосная установка центрального отопления… И спускаешься вниз, в подвал, чтобы, прижав ухо к котлу, проверить свою догадку. Или же, вытянув руки, прислушиваясь, шаг за шагом продвигаешься вдоль стены — да нет, ничего не слышно, ни насоса, ни отопления, — и снова садишься на свое место у одра смерти. А однажды ночью слышишь уже только одинокое тиканье будильника. Оно все громче и громче, это бешеное тиканье, — тебе кажется, что ты в магазине, где продаются часы: будильники, ходики, — и все они тикают, тикают, тикают. Ну, с этим-то мы еще справимся, думаешь ты, затыкая уши или с хрустом надкусывая яблоко. Но вот наступает ночь, когда ты даешь себе разрешение вынести будильник из комнаты, хотя и знаешь, что это значит. И как когда-то раньше быстро забыл о стуке, так глубоко, так прочно забыл, что уже и не уверен, слышал стук или нет, забываешь теперь следить за падением капель в капельнице и глядишь невидящим взглядом то на то, то на это…
Единственная, последняя мысль! Он хотел ее громко выкрикнуть, и все снова, из последних сил гнал ее прочь. Эта мысль заставляла его грызть ногти; она сверлила мозг, овладевала им целиком, и все снова и снова, собирая последние силы, учитель старался думать о чем-то другом. Но мысль эта не оставляла его в покое. «Твоя школа не может быть заперта на неопределенное время, ты не имеешь на это права». Особенно невыносимой она стала в субботний вечер. В это время он обычно сидел во «Льве» за столом завсегдатаев и произносил речи. «Подумай о детях! — громко, в голос, твердила мысль. — Ты учитель, подумай о детях!» В ночь на воскресенье он вынес часы из комнаты в кухню. Надо было все-таки разобраться, что же это за стук, а их тиканье сбивает его с толку. Когда он проходил мимо спящей Фридель обратно в спальню, она спросила спросонок, что это он там бродит. Но он не ответил ни слова. Он достал из погреба две бутылки водки и нес их в обеих руках. Дверь в спальню он запер изнутри.