Современная швейцарская новелла - Страница 113


К оглавлению

113

Орган играл. Она лежала в постели, а учитель играл на органе. Значит, сегодня среда, думала она. Школьная месса… Значит, среда… А может быть, уже наступило воскресенье? Оконное стекло снизу до переплета покрылось морозным узором. Когда солнце, вынырнув из-за каменной стены, поднялось на холодное голубое небо, цветы засияли на белизне окна — казалось, они расцвели для нее. Ей так хотелось, чтобы вновь наступила тишина, чтобы смолк этот шепот, доносившийся из-за двери, чтобы исчезла длинная фигура, стоящая у ее постели. Она видела трясущуюся голову, накрытую покрывалом, и язык, вываливающийся изо рта. А потом пальцы, длинные и тонкие, как паучьи лапки, коснулись ее лба, и она почувствовала их холодный укол. Глаза ее словно затянуло паутиной, а потом и губы — паук пробирался по лицу! Ей хотелось спросить господина патера: почему там, за дверью, кто-то рыдает? Кто? Наверно, учитель?.. Но в этом она не совсем уверена. Может быть, ей стали являться привидения? Снова так тихо, такая чудесная тишина. Рыдания и бормотание на латыни давно смолкли, белые цветы погасли. Даже тиканья часов не слышно, этого тихого вечного «тик-так, тик-так», этого медленного, равномерного движения маятника, «тик-так, тик-так…», к которому она всегда прислушивалась в сумерках и по вечерам, «тик-так, тик-так», ожидая скрипа и боя, «тик-так, тик-так, тик-так», а ждать приходилось так долго, бесконечно долго, «тик-так, тик-так, тик-так…» — песня «Всегда-Никогда», как сказал когда-то ее отец. «Часы поют хвалу вечности, „тик-так“, и все грешники в аду не знают иной кары, кроме этой, самой чудовищной: всегда-никогда молиться вместе с „Всегда-Никогда“ и ликовать вместе». «Тик-так»… Его не было. Она очнулась, испугалась. Она уже не слышит больше тиканья часов. И тогда она вдруг поняла, к чему расцвели цветы. Все на свете стало прозрачным и прекрасным, и она закрыла глаза. Я смертельно устала, успела она еще подумать.


Макая хлеб в водку, учитель думал о том, что надо бы перенести часы из кухни обратно в комнату и поставить на место. Потом он доел весь хлеб в хлебнице, а покончив с едой, забыл и про часы. Так они и остались на кухне.

Против зрелища медленной смерти, протекавшей у него на глазах, он принимал бурду из барды, то и дело отхлебывая глоток за глотком. Иногда ему казалось, что он пьет свою собственную лимфу, потому что пожар, который он старался затушить, заставлял его пить все больше и больше. Пустые бутылки, подпрыгивая на деревянном полу, катились под брачное ложе и со звоном, сталкиваясь друг с другом, натыкались на стену под окном. Старая Фридель вздыхала будто во сне, а когда вновь закрывала глаза, ее поблекшие губы опять шевелились, шепча молитву. Этот свистящий шепот был слышен и в спальне. Тишина становилась все глубже и глубже. Это было в воскресенье, после полудня, и сумерки были как ночь, как бессонная ночь.


Доктор Азан сделал укол. Потом, коротко рассмеявшись, пошел и сел в свой дребезжащий автомобиль. Взметнулись облака пыли, и тарахтение стало удаляться в гору, где расстилался такой знакомый пейзаж. Был знойный летний день. Девочка и Франц, ее брат, стояли на дороге, прикрывая локтем глаза от пыли. «Машина подняла песчаную бурю! — крикнул Франц. Потом он снова впрягся в свою тележку — надо было идти дальше. — Путь до Санкт-Якоба еще чертовски долог!»

На тележке они везли пианино и матрас, поставленный на попа и привязанный к пианино шнурами и веревками. Матрас отец велел доставить узникам санкт-якобской каторжной тюрьмы для их благоустройства. Отец сказал, что он все равно зачервивел. На этом матрасе умирала мать.

Девочке было разрешено сопровождать брата, и она радовалась путешествию с тележкой уже за много дней до того, как оно началось. На лугах по обе стороны дороги убирали сено, но ей показалось, что там как-то чересчур уж поспешно орудуют граблями. Когда колесо тележки наезжало на камень, из пианино вырывался робкий дрожащий звук, а матрас, неловко ссутулившись, клонился то на ту, то на эту сторону, словно помахивая ластами. Они были в пути уже с раннего утра, давным-давно съели все бутерброды, час проходил за часом, а тележка, которую они тащили, становилась все тяжелее и тяжелее. Когда дорога шла в гору, девочка продолжала идти в упряжке, а Франц, вытянув вперед руки и опустив голову, упирался в пианино и, пыхтя, подталкивал тележку сзади. «Тяни, Труди, тяни!» — кричал он. Поначалу они радовались попискиванию колес и тихой дрожащей мелодии пианино. Но небо нависало все ниже и ниже, воздух стал влажным и горячим, они обливались потом, а комары и слепни кусались все сильнее, и Франц, остановившись, чтобы вытереть потный лоб, тихо сказал: «Слышь, Труди, а погода-то меняется!» Они взялись за руки и долго глядели вверх, на каменные тучи.


Она опять обливалась потом. Учитель все снова и снова обтирал тряпками ее нагое тело, которое он видел теперь живым в последний раз. Ему пришлось даже принести в спальню ведро, чтобы выжимать тряпки. Азан приехал на своей тарахтелке и сделал пятый укол за этот день.

— Это, видно, уже конец, — сказала старая Фридель. — Господи, смилуйся над ее бедной душою.

— Да, — сказал Турок, — это сахар. Сахар дает себя знать.

Но тут Фридель вдруг громко испортила воздух, и учитель расхохотался. Он хлопал себя по ляжкам и все повторял, что ни разу в жизни — даже на действительной! — не слыхал еще такого выстрела.

По щекам его текли слезы.

Спустилась ночь. В небе над ущельем стояли звезды, холодные, блестящие точки. Тишина, возникшая в доме учителя, перенеслась и на деревню, на все дворы, в которых еще были живые люди. Многие видели, как патер Киприан, а с ним Келин и учитель прошли после мессы через площадь. Старики, прижимая шляпу к груди, опускались на колени прямо в холодный снег. Во «Льве» все сидели за столом молча, лишь изредка перебрасываясь словом. Каждый, не подымая головы, глядел в свой стакан, как будто они разругались друг с другом. Ее теперь называли «Жена учителя» — впервые за двадцать лет. Словно заклинание звучали эти слова. Жена учителя была вызвана к жизни, а Тессинка, казалось, давно уже умерла — о ней не вспоминали.

113