— Ну-ка, посмотрим, — говорит отец, — удастся ли отыскать…
Он имеет в виду Корсику, конечно Корсику.
— Ты где? — спрашивает он через некоторое время, не отрываясь от окуляра.
Он нервничает, я это чувствую.
— Что там?
Большое пятно, объясняет он, туча наверно. И хочет, чтобы я тоже посмотрел.
— Туча?
Я никакой тучи не вижу. Перед глазами лишь море, и только на самом горизонте, далеко-далеко, тонкая струйка дыма. Где он нашел тучу? Если б она была — хоть большая, хоть маленькая, — мы бы ее и без подзорной трубы разглядели.
— Посмотри получше, — не унимается отец. — Неужели не видишь?
И тут я слышу, будто меня зовут, причем странно зовут, точно в два голоса. Надо мной склоняется отдохнувшее, насмешливое лицо отца.
— Тебя не добудишься! Ну как твой Том Микс? Чем кончилось дело?
Еще не совсем придя в себя, я только и смог произнести «ой!» или что-то в этом роде. Разговаривать не хотелось. По крайней мере в ту минуту.
— Пошли, — сказал отец, — уже поздно.
Когда мы вышли на улицу, дождя не было.
— Дыши глубже, — повторял мне отец. — Чувствуешь, какой воздух?
Пора было ужинать. Шагая рядом с отцом, я думал, о чем бы мне с ним завести разговор. О туче? Почему бы и нет? В конце концов, это же только сон. И о Томе Миксе можно.
Я любил, когда отец смеется. И знал, больше всего его развеселит — да так, что он смачно грохнет кулаком по столу, — если я, как бы между прочим, скажу ему за ужином, что пусть не сразу, но догадался, сам догадался, чье имя так старательно соскребли там, в кинотеатре.
В телефонной будке немилосердно смердило — как от пепельницы в старом железнодорожном вагоне третьего класса. Внутри сырая вонь, снаружи моросящие сумерки. Небо чернее обычного. Темное зеркало привокзальной площади. Повсюду ослепительные огни. Неоновые спагетти реклам: ковровый магазин, ресторан, сигары, часы — и кровеносное кружево светофоров. Короче — дрянной вечер. Мокрый и холодный воротник пальто натирал шею. Дождевая влага стекала с волос за шиворот, и Хайди кричала в трубку: «Между нами все кончено! Все! Точка! Все!» В такие мгновения окружающее растворяется до пустоты; в будке тишина, снаружи шум, и остается лишь нервно теребить телефонную книгу и таращиться на телефонные номера. На стенах будки каракули шариковой авторучкой: Эрнст — номер, Лили — номер. Ивонна, Герда, и, как курица лапой, непристойный рисунок, и… «Можешь больше не звонить, никогда!» — крикнула Хайди в трубку. Что на это сказать? Ни один остряк не нашелся б в таком положении, да к тому ж накануне я загнал свой «порше» на бордюр и разбил всю переднюю ходовую часть. «Тысячи на полторы, не меньше», — сказал служащий сервиса и ухмыльнулся, будто я ему голую бабу в гараж привел. Короче — другой бы подумал: к черту, в Нидердорф — и напиться. Но что толку, когда с Хайди все кончено; а ведь однажды я б, наверно, предложил ей пожениться, когда у меня, графика, будет хотя бы своя мастерская. Хайди повесила трубку. Раздались щелкающие гудки. Такие вот дела; и что, сущности, может быть нового, госпожа говорилка…
Какое-то время я держал трубку в руке, другой нажимал на рычаг. А фигура не двигалась с места, как и в течение всего времени, пока я препирался с Хайди. Она торчала снаружи под дождем как стоячая вешалка; все на ней болталось. Иностранка, я сразу понял; и, окажись здесь Макс, мы б еще, наверно, поспорили: она с Сицилии! Нет, из Калабрии! Нет, с Крита!
В своей черной одежде она выглядела по-средиземноморски: черный головной платок, скрепленный под подбородком; с плеч свисало что-то вроде шерстяной накидки. Юбка ниже колен, черные чулки и давно вышедшие из моды лакированные туфли. Лицо как у мыши, идеальная натура для плаката «Хлеб — голодным!». В руке она держала матерчатый саквояж времен царя Гороха, с металлической скобкой-застежкой.
До сих пор ее лицо я видел только мельком, сквозь стекло и дождевые разводы: светлое, как маска, бледное лицо, оттененное темной одеждой. Такие лица встречаются подчас в газетных репортажах о стихийных бедствиях в южных странах. Лицо, нижняя часть которого закрыта рукой, видны только глаза и низкий, горестно наморщенный лоб.
Наконец я вышел из будки и застегнул плащ. А мышь уже засеменила навстречу и, протянув мне бумажку, пробормотала, насколько помню, «сеньор» и что-то еще по-испански. На бумажке были имя и адрес: Мигель Росарио Сомоса, Штрельгассе, 12.
Мне сразу стало ясно: мышь разыскивает этого Мигеля и не знает ни слова по-немецки. У меня в памяти какие-то испанские словечки туристов: «ole» и «chica»; и все, что через пень колоду могу я сказать еще, смахивает скорее на итальянский. Но я все-таки понял, что этот Мигель — ее муж и что она приехала за ним из Испании; однако что она хотела сказать жестами, водя рукой взад и вперед перед коленями и повторяя «Miguel» и «piernas», осталось для меня загадкой.
Я бы, конечно, никогда не смог объяснить мыши, как ей добраться до Штрельгассе, но сейчас я почувствовал себя в роли покровителя юных девушек и сказал: «Vieng». И хотя это было не по-испански, мышь поняла, с доверием посмотрела на меня своими кроткими глазами, какие бывают на лицах тетей из Армии спасения, и я направился с ней через привокзальную площадь к остановке седьмого трамвая, идущего до Реннвег. В трамвае я выяснил, что зовут ее Пруденсия и что она из окрестностей Гуадиса. Места под Гуадисом мне знакомы. Однажды с коллегой я объехал самые глухие уголки Сьерры-Невады. Коростой покрытая земля, плантации стручкового перца, каменистые пашни, солнце, сушь. Ночи столь же безмолвны, как и дни, когда не лают собаки. Не слышно никаких гитар, и только смерть танцует там фламенко, как гласит заглавие одного фильма. В деревнях редко увидишь ребенка. Женщины прячутся за деревянными ставнями и оцепенело глядят на улицу из темных лачуг. Их можно увидеть у водосборников — молодых, старых, одетых в черное, можно увидеть вдов; все женщины выглядят как вдовы, Пруденсия такая же.