Молодые мужчины уехали на чужбину, работают в Германии, во Франции, в Швейцарии. Деревни опустели, вымерли. На порогах домов или в тени эвкалиптов сидят старые, иссохшие мужчины. Я их тогда сфотографировал.
Пруденсия молча шла рядом вверх по Реннвег. Наконец мы остановились перед номером 12 на Штрельгассе. Но на почтовом ящике Мигель Росарио Сомоса не значился. Мы поднялись по лестнице, и я позвонил в дверь. Молочное стекло озарилось бледным светом, раздался кашель; пожилой человек открыл дверь и приветливо сказал: «Бог в помощь», что сейчас не часто услышишь; и я был страшно тронут этой приветливостью. Но он не знал никакого Мигеля. Правда, у госпожи Келленбергер на четвертом этаже кто-то снимал комнату и выглядел как испанец.
Госпожа Келленбергер не сказала «Бог в помощь». А всего лишь «Да? Что вам угодно?». И неотрывно пялилась на Пруденсию. A-а, этот тип, Сомоса! Да-да, вроде так его и звали. Это тот, кто постоянно девок водил. Одно время он даже со швейцаркой сожительствовал. С какой-то шлюхой: порядочная швейцарка никогда не станет связываться с испанцем. И, не потерпев этого, госпожа Келленбергер вытурила Сомосу. Но главное — госпожа Келленбергер знала его адрес. Он живет теперь в Ауссерзиле. Ципрессенштрассе, 73. У Люти.
Поначалу я хотел взять такси, посадить в него мышь и сунуть шоферу десятку; но это показалось мне трусостью. Ведь Пруденсия в конечном счете спасла меня от хандры из-за Хайди.
Мы пошли на Парадеплац и подождали восьмерку. Трамваи были битком набиты. Субботний вечер и конец сеанса в кинотеатрах. Таща Пруденсию за руку, я влез в вагон через заднюю площадку, и мы протиснулись вперед.
У гармошки было одно свободное место, подле дамочки, складки рта которой показывали двадцать минут девятого. Дамочка сидела дубина дубиной и шамкала. Ее пальцы-сосиски осанисто покоились на пузатом ридикюле, лежавшем на свободном месте рядом. Я кивнул Пруденсии, чтобы она села на это место. Дамочка нехотя убрала сумку и, уставившись на Пруденсию ненавидящим взглядом, брезгливо сморщилась, отчего складки у рта обозначились еще резче. И опять зашамкала. В такт подергивалась ее шляпа, похожая на переделанный траурный венчик. Пруденсия подняла голову и, обращаясь ко мне, тихо произнесла несколько слов. Мне послышались в них вопросы, но я не понял и сказал: «No sabe». Дамочка тотчас повернула голову и выпучилась на нас.
На следующей остановке эта старая перечница резко поднялась и нетерпеливо протиснулась между нами; при этом ее сумка ударила Пруденсию по лицу. Но Пруденсия осталась спокойной, безучастной и на вид даже равнодушной, только убрала пару прядей под платок и еще плотнее обтянула им лицо. Под чужим взглядом, почувствовав, что я смотрю на нее, Пруденсия тотчас прикрыла рот рукой — костистой, грубой рукой, привыкшей к работе в земле, к выкорчевыванию камней из пашни, к отбиванию белья на речных камнях, к сплетанию стручкового перца в косицы. Рукой, которая никогда не ласкает мужчину или ребенка или делает это очень редко. На обезображенной работой руке Пруденсии тонким обводом чернели сточенные ногти. Но эта грязь меня не раздражала, чему я удивился.
У товарной станции мы вышли. Впереди нас шел какой-то человек со скрипичным футляром, он тоже направлялся по Ципрессенштрассе, где он исчез в одном из подъездов. Наши шаги звучали гулко, отдаваясь эхом от фасадов доходных домов — так было тихо на Квартирштрассе.
Но я ошибся: номер 73 оказался ближе к Баденерштрассе. На Буллингерплац опять начало моросить, и легкий порыв ветра сбросил в бассейн фонтана последние листы с каштанов. На товарной станции засвистел локомотив. Отворилась дверь ресторана «Буллингерплац»; наружу вырвался шум субботней гулянки, и с лестницы донеслись два мужских голоса. «No es mucho lejo»,— сказал я Пруденсии. «Como no» или что-то в этом роде сказала она. Я хотел понести ее саквояж, но она не позволила. Как это и бывает в Испании: мужчина едет на осле, а женщина идет сзади.
Сегодня, в воспоминании, все похождения с Пруденсией кажутся странными и нереальными. Почему такие банальнейшие впечатления, как ночь, дождь, свет, тень, стук шагов, шум и тишина, грязные ногти мыши, запечатлелись в моем мозгу, как на фото, мне непонятно. И вообще почему такой человек, как я, больше всего любящий потрепаться с коллегами в баре «Малатеста» или полежать с подругой в кровати, полночи проболтался по Цюриху с этой совершенно незнакомой мышью из южной Испании в поисках ее Мигеля, не могу уразуметь я и поныне. В духе великой любви к людям меня никто не воспитывал. Наверно, в тот вечер Хайди просто выбила меня из колеи.
Наконец мы остановились перед домом номер 73. Подъезд был закрыт. Шел двенадцатый час. Я нажал на кнопку, звонок раздался на четвертом этаже и, скатившись по лестничной клетке, отразился от парадной двери. Госпожа Люти оказалась, слава богу, мягким человеком. Ничего-ничего, сказала она, муж все равно еще смотрит телевизор. Что, впрочем, было слышно.
— Да, бедняга, — сказала госпожа Люти на лестнице. — Мы заботились о нем, как о собственном сыне.
Госпожа Люти остановилась на лестничной площадке. Сильно пахло свеженатертыми полами.
— Представьте, что бедняга пережил. Они отняли ему и вторую ногу!
Мне чуть не стало дурно. Так вот в чем дело. Вот откуда не понятые мною движения пилы. Вот что мышь хотела тогда объяснить! Мне бы уйти, но любопытство — одна из приятнейших моих слабостей, к тому ж до проезда Альберта Швейцера было уже рукой подать… В комнате Люти орал телевизор и клубился сигарный дым. В мягком кресле утопал багровый затылок в нижней рубашке и, положив босые ноги на скамейку, гипнотизировал экран. На поручне кресла балансировала полная пепельница. На горлышке «Чинзано» лежал сигарный окурок. Когда мы проходили мимо кресла, затылок даже не повернулся. Пруденсия задела пепельницу сумкой, свалила ее на ковер, и во все стороны покатились окурки.